27 марта 2019 г.

Just for the history: Encyclopædia Britannica - Aleister Crowley (Last editing: Mar 22, 2019)

Aleister Crowley, original name Edward Alexander Crowley, (born October 12, 1875, Royal Leamington Spa, England—died December 1, 1947, Hastings), British occultist, writer, and mountaineer, who was a practitioner of “magick” (as he spelled it) and called himself the Beast 666. He was denounced in his own time for his decadent lifestyle and had few followers, but he became a cult figure after his death.
Crowley’s father was an heir to a brewing fortune who became an evangelist for the Plymouth Brethren, a Nonconformist religious denomination. The younger Crowley, however, formed an aversion to Christianity early in life. As a student at Trinity College, University of Cambridge, he began to use the name Aleister and gained a reputation for skill at chess. In 1898 he left the university without taking a degree. His own inheritance left him free to travel widely and to arrange for the publication of his writings. His first book of poetry appeared in 1898, and numerous books followed.
As a mountaineer, Crowley honed his skills on cliffs in Great Britain before taking part in pioneering attempts to climb Earth’s second- and third-highest mountains, K2 and Kanchenjunga. The K2 expedition of 1902 reached an elevation of 18,600 feet (5,670 metres), while the Kanchenjunga expedition three years later was marred by tragedy when four of Crowley’s fellow climbers were killed in an avalanche. It was said that Crowley, who had advised them against taking the fatal route, ignored cries for help from the survivors of the accident.
Like many other religious skeptics of the 19th century, Crowley became interested in occultism. In 1898 he joined the Hermetic Order of the Golden Dawn, an organization derived from the Rosicrucians. One of Crowley’s rivals within the London Golden Dawn group was the poet William Butler Yeats. On a visit to Egypt in 1904, Crowley reported mystical experiences and wrote The Book of the Law, a prose poem which he claimed had been dictated to him by a discarnate being called Aiwass. In it he formulated his most famous teaching: “Do what thou wilt shall be the whole of the law.” The sentiment was not new—the French author François Rabelaishad expressed it more than 300 years earlier in Gargantua and Pantagruel—but Crowley made it the basis of a new religion he called Thelema, thelēma being the Greek word for “will.” The Book of the Law was accepted as scripture by the Ordo Templi Orientis, a mystical group of German origin. In about 1907 Crowley founded his own order, A∴A∴, using initials that stood for the Latin words for “silver star.” Starting in 1909 he disseminated his teachings in the periodical The Equinox. His assistant in the early years of this endeavour was J.F.C. Fuller, later a well-known military strategist and historian.
During World War I Crowley resided in the United States, where he contributed to the pro-German newspaper The Fatherland. After the war he moved to Cefalù, on the Italian island of Sicily, where he converted a house into a sanctuary he called the Abbey of Thelema. During this time he wrote The Diary of a Drug Fiend (1922), which was published as a novel but was said to have been based on personal experience. The death of a young follower in Sicily, allegedly after participating in sacrilegious rituals, led to denunciations of Crowley in the British popular press as the “wickedest man in the world” and to his expulsion from Italy in 1923. Having exhausted his inheritance on travel and extravagances, Crowley moved back to England in the early 1930s. His last notable achievement was the publication of The Book of Thoth (1944), in which he interpreted a new tarot card deck, called the Thoth, that he had designed in collaboration with the artist Frieda Harris.
Crowley died in poverty and obscurity in an English rooming house in 1947, but after his death he became a figure of fascination in popular culture. The Beatles put his picture on the Sgt. Pepper’s Lonely Hearts Club Band album cover. Led Zeppelin guitarist Jimmy Page purchased a house previously owned by Crowley near Loch Ness in Scotland.

20 марта 2019 г.

Смерть замечательных людей

  Смерть интереснее, чем жизнь. Вне зависимости от того, насколько выдающимся был человек и на каком поприще отличился, нас интересует не то, как он жил, а как он умер... Декарт был отравлен, Артюр Рембо умер от рака, Джек Лондон покончил с собой, проглотив пузырёк опиатных таблеток, Алистер Кроули умер от хронической астмы, а Тихо де Браге умер от разрыва мочевого пузыря на светском обеде, ибо был слишком стеснителен и робок, чтобы уйти из-за стола по физиологической нужде... Глядя на вереницу великих людей в истории, на всех этих гениальных поэтов, писателей, режиссёров и артистов, мы видим смердящую толпу паралитиков, онкобольных, умалишённых, дементиков и самоубийц. Последние, конечно, особенно интересны, ибо в акте самоубийства нам видится нечто достойное похвалы и зависти, быть может... Нужно быть либо слишком умным, думается нам, либо слишком глупым, чтобы покончить с собою, а в случае с людьми одарёнными мотивирующим акт самоубийства является, как правило, первое... Нам действительно интересно, что побудило замечательного человка покончить с собой - страх, вопрос чести или ужасающее бедственное положение? Прусский поэт Генрих фон Клейст выстрелил себе в сердце, еврейский писатель Стефан Цвейг убил свою жену и затем себя, Жиль Делёз выбросился из окна в холодных серых сумерках, а Луи-Анри Буссенар заморил себя голодом после смерти любимой жены, - в каждом случае была своя мотивация...
  
  С другой стороны, мы не понимаем, почему с собой не покончили Камю, Селин, Шопенгауэр, Сартр или Чоран? Нас почти интригует, что же их удерживало в жизни? Так логично и доходчиво объяснив, что жизнь совершенно бессмысленна и полна лишь "горестей и скорби", они как будто не очень-то и торопились оставить этот мир. Артур Шопенгауэр, которому прилепили бирку пессимиста (он никогда себя так не называл) и чьи рассуждения вовсе не были мрачны, а лишь являли собой пример зрелой "житейской мудрости", умер достаточно случайно и, для людей плохо знавших его, неожиданно: он простудился однажды, ибо имел обыкновение ранними утрами музицировать на флейте у окна (этот житейский факт неизменно изумляет поверхностных людей), простыл и умер от воспаления лёгких, - это заболевание, как известно, очень тяжело проходит у старых людей. Теоретически, однако, Шопенгауэр мог благополучно прожить ещё лет двадцать, имея все шансы умереть тихо и легко. А думал ли этот "учитель пессимизма" о самоубийстве, пытался ли покончить с собой - нет ни малейших оснований так полагать...
  
  Надо сказать откровенно, что немалую роль в известности того или иного талантливого человека, - а таковых, вообще говоря, очень много, - играет трагическая гибель, какой-то яркий драматический эпизод, оставивший память, быть может, более яркую, чем дерзания таланта. Нет сомнений в гениальности Говарда Лавкрафта, однако был бы он столь знаменит, если бы не умер в относительно молодом возрасте от терминальной стадии рака? Он вполне мог дожить и до 1980-х годов и увидеть, с позволения сказать, "шедевры" по своим работам, вроде фильмов "Реаниматор", "Извне" или "Урод из замка", - фильмов настолько ужасных, что даже "главный герой" в них (истеричный монголоид Дж.Комбс) являет собой скорее противоположность белокурому хладнокровному герою Лавкрафта. При всей гениальности Ницше позволим себе задать вопрос: сколь много в "культе Ницше" от его работ и от его трагической судьбы?.. Всем известно, что Ницше пережил нервный срыв, или психоз, или умопомешательство (по сей день это остаётся невыясненным), после чего одиннадцать лет провёл на поруках, не узнавая никого из близких и родных (что вполне логично при прогрессирующей деменции), однако при этом не утратив навыка игры на рояле (что крайне странно: дементик, по памяти способный без единой ошибки исполнять на рояле фуги и токкаты И.С.Баха - это что-то новенькое...). Эта драма настолько поразительна, что, помимо медицинских спекуляций и неплохих авангардных фильмов ("Al di la del bene e del male", "Dias de Nietzsche em Turim", "A torinoi lo") в некотором роде затмевает Ницше-творца, как будто знаменитым его сделала драма гибели, а не триумф жизни... Однако нет ни малейших оснований сомневаться в том, что Ницше никогда не помышлял о самоубийстве и не предпринимал шагов в этом направлении. Непосредственно в работах Ницше самоубийство играет роль незначительного второстепенного аспекта, явно неинтерсного Ницше**...
  
  Надо сказать, что в смерти есть и немало комического. Довольно смешно, когда полководец умирает от массивного геморроя или от какого-нибудь нелепого случая. Смерть, всегда рисуемая чёрной таинственной тенью, в весьма многих случаях проявляется дешёвым клоуном цирка шапито. Не грусть вселенского масштаба, а хохот вызывает подчас смерть. Также мы совершенно не разделяем мнение о том, что смерть достойна уважения и что глумиться над нею - сродни святотатству. Да так ли это? Смерть - суть не более чем прекращение функционирования физического тела, глупая, подлая и несуразная, она лишь в уникальных случаях проявляется красиво. Смерть же в автомобильной аварии или в авиакатастрофе может вызвать лишь дурноту...
  
  Каждый интересен тем лишь, как он умрёт. Будет ли это инфаркт, инсульт, неудачная операция, несчастный случай или осознанное самоубийство по одной из бесчисленных причин***, - предсказать заранее невозможно. Смерть часто бьёт в спину, зачастую глумливо сковывая какой-нибудь оказией, чтобы помучить сполна, прежде чем явиться... В этом смысле самой ужасной, пожалуй, можно назвать смерть паралитика или любого другого подобного инвалида, который вынужден годами и десятилетиями ждать смерти, не имея физической возможности прекратить свои мучения. Как, должно быть, страстно кричат они безмолвно: "Бога ради, убейте же меня!..". Но, конечно, всегда найдутся дьявольские доброхоты с подлыми бегающими глазками цвета фекалий, которые будут гундеть чушь про какой-то "грех", про какую-то "слабость и трусость", как будто взрослый и вменяемый человек не имеет права самостоятельно принимать какие-либо решения...
  
  Изучение биографий замечательных людей всегда тонизируется предвкушением развязки. С наибольшим удовольствием читаются последние страницы, описывающие то, как человек умирал. Если, конечно, это не слишком затянуто и не выставляется чем-то помпезным, как дешёвый спектакль, устроенный какой-нибудь обезьяной, кое-как сделавшей всё-таки харакири, чтобы получить себе идиотскую бирку "последенго самурая" (хотя поледним историческим самураем являлся вовсе не он), или бормотание "аллаху акбар" какой-нибудь макаки, подыхающей под жарким африканским небом от заражения крови. В этом нет ничего интересного и трагичного, равно как постыдная смерть престарелого балабола, лет эдак тридцать просидевшего в инвалидном кресле, неся какую-то полоумную бредятину про "арионордических дорийцев". Подобные ублюдки уже от рождения оскверняют этот мир, достаточно уродливый и нелепый и без откровенных дегенератов...
  
  Творческие люди приложили немало сил, чтобы из трагической гибели кумиров выжать всё. Мы не знаем, как умирал Ян Кёртис, но вряд ли он был божественно прекрасен, когда его нашли повесившимся... Естественно, абстрактный ум обывателя, никогда не видевшего трупов и висельников, легко купится на этот слабоумный флёр "величественности" эпизода, хотя на самом деле в смерти нет ничего интересного и красивого, а выпотрошенное, как курица, тело покойника являет собой самое банальное и скучное зрелище, какое можно увидеть. Глядя на помпезные лица всех этих Мопассанов и Голсуорси, зачем-то тужившихся всю жизнь изображать из себя "настоящих мужчин" (банальный инстинкт прямоходящего примата), мы так легко представляем их в прозекторской на столе для вскрытия трупов: как лежат они, голые и престарелые, с дряблой старушечьей кожей и тупым выражения лица с печатью испуга и боли (только в крайне редких случаях лицо покойника "безмятежно"), - ну и где же ваша показушная смелость, где ваше мужское достоинство? Разлеглись, как шлюхи...
  
  "С 1884 года Мопассан подвергается нервным припадкам; по мере возрастания разочарованности и ипохондрии он впадает в беспокойный идеализм, терзается потребностью найти ответ на то, что ускользает от чувств. Это настроение находит себе выражение в ряде повестей, в том числе и в "Орля". Восстановить нарушенное душевное спокойствие не помогают ни светские успехи, ни сотрудничество в "Revue des Deux Mondes", ни успех комедии "Musotte", ни получение академической премии. В декабре 1891 года нервные припадки доводят Мопассана до покушения на самоубийство; в лечебнице душевнобольных близ Пасси Мопассан сначала возвращался к сознанию, но затем припадки стали повторяться чаще. Смерть наступила от прогрессивного паралича мозга". Он пытался отрезать свою голову, этот дешёвый клоун, сбешавший из цирка шапито в серьёзную и взрослую жизнь, которая таких "мужчинок" натягивает на раз, даже без особых усилий (сифилис мозга - сифилитические психозы - паралич). Стоило ли тужиться, суетиться, что-то из себя корчить, если в биографии будет такое-то убожество?..
  
  Смерть как угасание, смерть от моральных и психологических мук, - явление довольно редкое. Смерть всегда любит выставлять человека в самом худшем виде, причём подходит к делу индивидуально, поэтому "просто тихо уйти из жизни" может лишь редкий счастливчик, который, вероятно, не имел в жизни никаких претензий, однако и не сильно напирал на творчество и внутренний мир (смерть этого не любит). Если ты засмотрелся на звёздное небо или всерьёз поверил в любовь или сделал ставку на творчество, всерьёз решив чего-то добиться, - наказание будет ужасным, в этом нет никаких сомнений. Чем больше значения человек придавал жизни или своим творческим планам или амбициям, тем сильнее и грубее его окунут в грязь, а смерть подберёт что-то достаточно изощрённое. Не надо пытаться понять это (если вы не понимаете, что жизнь и смерть это одно и то же, мне с вами не о чем говорить), нет смысла ни в чём, кроме того, что жизнь - это ошибка и преступление само по-себе. Всё происходящее в мире - суть гигантская арена пыток и казней, причём зачастую вина человека отнюдь не очевидна...
  
  Очень мало найдётся случаев спокойных и тихих смертей. Наиболее лёгкий вид смерти, насколько можно предположить, это смерть от деменции - потери памяти о пережитых годах, полных страдания, боли и потерь, и "впадение в детство" с последующей естественной смертью без осложнений (инсульт, паралич, онкология). Если спросить такого человека, который не до конца ещё утратил сознание: "Так что вы видите сейчас, на самом краю? Какой вам видится жизнь и что вы чувствуете при виде смерти?", то человек ответит, что там, за гранью, нет ровным счётом ничего, а в жизни не было никакого, ни малейшего смысла...
  
  ________
  * "Уэст был невысоким стройным юношей в очках, с тонкими чертами лица, светлыми волосами, бледно-голубыми глазами и тихим голосом; странно было слышать, как он рассуждал о преимуществах кладбища для бедняков перед кладбищем церкви Иисуса Христа, где накануне погребения практически все трупы бальзамировались, что губительно сказывалось на наших опытах..."
  
  ** "Наши самоубийцы опошлили акт самоубийства...", - это обсессия Ницше: пост-патриархальная соременность ("последним настоящим немцем был И.С.Бах") суть бабья пошлость.
   *** Едва ли возможно провести хотя бы приблизительную градацию причин самоубийств - даже в таких случаях, как самоубийство при раке в терминальной стадии, причина отнюдь не самоочевидна...


Они просто хотели убивать...


  Ненависть. Злоба. Жажда карать. В глазах свиньи читается жажда крови и мрачные кровавые письмена, накарябанные на тошнотворном суррогатном языке многочисленными потомками диких сатанинских орд, бесновато скачущих в странном шабаше, посылая хулу в небеса... Свинья-каратель, подбирающаяся в затаённой подлой злобе к цветущим городам доброго, сильного и издревле славного народа. Свинья жаждет крови, свинья предвкушает...
  
  Усаживаясь в стальную машину, свинья бравурно машет ручонкой, всхрюкивая: "На шашлык, пишите письма!". Люк закрывается, механический зверь припадочно дёргается и с рёвом двигается к цветущим города доброго, сильного и издревле славного народа, чтобы превратить эти города в мрачные безмолвные руины. Чтобы замерло там всё живое. Чтобы замолкло пенье птиц. Чтобы к небу взвились тошнотворные свинские флаги - символ рабства и позора. Чтобы хрюкали все, кто ещё не сошёл с ума, на тошнотворном диалекте свиней. И чтобы все скакали, плясали и бесновались, не особенно задумываясь о приближении суровых зимних холодов... "Это всё потом, потом. Главное - карать, убивать!".
  
  Бронированное чудище мерно ползёт по полю среди десятков других подобных чудищ, и свинья радостно потирает свои лапки, предвкушая, как будет убивать и карать... "Хе-хе, хе-хе". Вдруг где-то вдалеке поднимается вой. Свинья настороженно притихает и вглядывается в рыло другой подобной свиньи, бубнящей себе под нос мотивчик из популярной свинской песенки: "Як мы жарылы шашлык, тютюн кобыз майдан байлык...".
  
  "Тс-с!", - всхрюкивает свинья. - "Стоп машина!".
  
  Удар покатым лбом о бронированное брюхо стального чудовища.
  
  "Что-то не так?", - испуганно вопрошает свинья справа, тревожно, но с трогательной доверчивостию прижимаясь (из гвардейских, мол, первый сорт). - "Я уж карать-убивать собрался. Хе-хе, шашлых байлык".
  
  Мощный удар локтем в рыло.
  
  "Тс-с, сказано!".
  
  Секунда напряженного затишья. Вой накатывал откуда-то со стороны цветущих городов доброго, сильного и издревле славного народа.
  
  "Все вон из машины!", - истерично визжит свинья-каратель и рвётся на выход. - "Пустите меня! Мне срочно надо выйти!". Толкаясь и пихаясь, кучка свиней отчаянно бьётся в брюхе стального чудовища...
  
  Но поздно, поздно...
  
  Огненная молния обрушивается с небес и мощно ударяет по бронированному чудовищу. И снова! И снова! Объятые огнём свиньи, неистово визжа, суетливо бегают вокруг и катаются по земле, визжа как никогда...
  
  "Это какой-то ужас!", - всхрюкивает рыдающая свинья, которая ещё не пригорела. В тот же миг сноп смертоносных стрел вонзаются в толщу её сального тельца. Взвизгнув в последний раз, свинья стремительно бьёт нижними копытцами, как будто бы куда-то быстро-быстро бежит, и, наконец, притихает. Это финиш...
  
  Всё длилось лишь несколько минут. Поляна дымилась, представляя груду полыхающего железа покорёженных, ошеломлённых неожиданным ударом, механических чудовищ.

   Царапая землю копытцами, ползёт окровавленная свинья, волоча за собой оторванные задние ноги...



Плешивый коллаборационист

  - Сержант Хоккель, - сказал адъютант, почему-то ухмыльнувшись от уха до уха, как полудурок.
  
  Я мрачно кивнул.
  
  Через минуту напротив моего стола засопел какой-то индивид, исполненный - могу предположить - неприятных ощущений.
  
  Я просматривал бумаги, всем видом выражая следование чётко проработанному плану: допрос и расстрел при попытке к бегству. Я давал понять, что я профессионал.
  
  - Зовите меня просто Ганс, - проквакал пациент.
  
  Адъютант смачно засадил ему в рыло.
  
  - Фридрих, - с лёгкой укоризной заметил я.
  
  Адъютант плотоядно осклабился, массируя кулак.
  
  - Род деятельности? - официозно вопросил я.
  
  - Торговец дамским бельём, - с живостию сказал пациент и слегка приподнял своей пердан.
  
  - Не дёргаться! - проорал Фридрих и засадил ему коленом в рыло.
  
  - Фридрих, оставьте нас наедине, - сказал я.
  
  Адъютант досадливо хмыкнул и с крайней неохотою вышел из блиндажа.
  
  - Как бизнес шёл? - спросил я.
  
  - Слава богу, слава богу, - быстро заговорил предатель.
  
  - Семейное? - поинтересовался я. - Вы не из рода Панталоне?
  
  - Никак нет-с. Личная инициатива.
  
  - А как вообще, расположение к дамскому полу?
  
  - Самое положительное-с.
  
  - Извращенец, поди?
  
  - С кем не бывает?
  
  - Вы не хамите тут! - проорал я и ударил ладонью по столу. - Сукины сыны! Порасплодились, уроды, воздух портите!
  
  Я вытащил револьвер и пару раз псевдо-выстрелил в оппонента. Раздались два щелчка. Я заглянул в барабан. Да, пуля была рядом.
  
  - Всё по-честному, - сказал я. - Я честный игрок.
  
  - Что вы хотите от меня? - провизжал предатель.
  
  - Пусть господь решит, - зловеще сказал я.
  
  Резко крутанув барабан, не колеблясь ни мгновенья, поднёс ствол к своему виску и нажал на курок. Щелчок.
  
  Навёл револьвер на плешивого сержанта. Он заверещал и вскочил. Метя в его толстый буржуазный зад, произвёл нажатие курка. Снова щелчок.
  
  - Любимец дьявола, да? - мрачно сказал я. - Кретин постыдный и убогий.
  
  Адъютант заглянул в блиндаж и мощным ударом в рыло упредил проброс плешица на выход.
  
  - Сидеть, тварь! - проорал Фридрих.
  
  - Спасибо, Фридрих, - сказа я. - Прикройте дверь.
  
  Адъютант скрылся.
  
  - Ганс, - спокойно сказал я. - Мы не закончили.
  
  - Но зачем это? - прорыдал придурок.
  
  Я пожал плечом. Вся жизнь - бессмысленный театр абсурда с клоунами вместо актёров.
  
  Сержант Хоккель рыдал в ладони.
  
  Я убрал револьвер в ящик стола, резко захлопнул и набросал на официальной бумаге краткий отчёт.
  
  - Свободны, - сказал я.
  
  - Что? - переспросил предатель.
  
  - Вы свободны, - повторил я. - Вас переводят в трудовой лагерь. Получите свои 5 лет, так как не принимали участия в боевых действиях. Вы просто перебежчик, за это не дают высшей меры.
  
  - О господи! - прорыдал, сияя от счастья, предатель. - Я верил в вас!
  
  - Сидеть, - брезгливо сказал я, поскольку придурок собирался броситься ко мне, чтоб целовать руки, как будто даме в своём похабном салоне.
  
  Ударив по звонку, дождался появления злорадно ухмыляющегося адъютанта.
  
  - Ведите - сказал я.
  
  Фридрих, улыбаясь от уха до уха, добродушно отвесил пинок пациенту. Тот охотно засеменил.
  
  Я откинулся в кресле и с удовольствием закурил.

   Через две минуты раздался окрик Фридриха "Стоять!" и короткая очередь в неудачливого беглеца.

Сердца в любви неугасимой

*    *    *
В глазах твоих, столь безгранично синих,
Что вижу море в них и океан,
Любовь безмерную, любови силу,
Надежды, верности живой фонтан...

Я не могу сказать тебе, насколько
Люблю глаза твои и суть твоей души...
Ты веруешь в меня, как будто в бога,
В тебя-богиню верой я решим...

Пред нами мир, исполнен сумасбродства,
Несовершенный, странный мир... И всё ж
Неистребимы корни благородства
И правда побеждает ложь...

С тобою вместе, ты и я - отныне
Одной тропою по судьбе идём
В любви живой, в которой не остынут
Сердца и души: мы теперь вдвоём!..

Неутолённые мечты...

* * *
Неутолённые мечты
Гниют в аморфности сознанья...

Есть только мерный тик
Судьбы механистичной -
В глазах унылых мёртвый блик;
Всё это так обычно.

Он умирает... Пустота
Уже пьянит и близко.
И смерти жуткой видит лик
Вне обелиска.

"А для чего я, люди, жил?
И в смерти этой - что за суть?
Я, как и все, страдал, любил.
О боже, что за муть...

Так для чего, зачем, куда
Я шёл, куда иду?"

Прошли ужасные года,
Прошли как будто бы в бреду.
И смысла - смысла нет,
Без смысла кажется ответ:

- Не для чего, и низачем,
И никуда из никуда.
И смысла нету - нет совсем,
Не будет, нету, никогда...

Господин из Швеции

  Нечасто можно встретить человека с такой необычайной внешностью, каковую я наблюдал перед собою. Видимо, скандинав. По крайней мере, ничего безобразней я не видывал с тех пор, как... Впрочем, это долгая и тёмная история весьма. Я не склонен распространяться об... Короче.
  
  - Я слушаю Вас, - вежливо сказал я в это рыло, которое уставилось на меня. - Мистер?..
  
  - Евлиска, - ответило рыло. - Мардухай Евлиска-старший.
  
  - Это на идише? - брезгливо спросил я, высокомерно рассматривая монгольскую физиономию скандинава.
  
  Плюгавый потомок драных "норманнов", шпыняемых по всей Европе в 11-14 веках и загнанных в итоге под шконку где-то на французском побережье, напыжился так, что, казалось, вот-вот лопнет. И это при том, что он едва возвышался над моим поясом. Собственно, я рассматривал это существо с нескрываемым пренебрежением. Я подчёркивал это всем своим видом.
  
  - Вы, кажется, недалеки, - медленно сказал он, покачавшись на пяточках и пыхтя, как какая-то зверушка (типа вомбата).
  
  - Мой IQ убераль, - заметил я. - В том-то и проблема. Я докатился до познания Вселенной.
  
  - И что же ТАМ, среди бесстрастных звёзд?..
  
  Я задумался. Что я мог сказать этой злополучной пародии на человека? Шведам достаточно и слабоумных помоев Сведенборга - это предельная планка их постижений.
  
  - Читайте Сведенборга, - нейтралитетно сказал я и посмотрел куда-то в daaaaahl.
  
  Евлиска подозрительно сощурил свои узкие шведские глазки.
  
  - Вообще-то его звали Свендберг, - мрачно проговорил я. - Но с какого-то бодуна этот холоп назвался вдруг Сведенборгом и присобачил к сему "де". Мне не хватает воображения представить себе благородного шведа. А Вам, мистер?
  
  - Евлиска, - подсказал он. - Член магистрата в Ксенемюнде. Добро пожаловать в наш гемютный городок!
  
  Он жеманно раскланялся
  
  "Боже, какое уродство", - подумал я.
  
  - К счастью, я здесь проездом, - холодно сказал я и посмотрел на часы. - Мой поезд будет с минуты на минуту.
  
  - Он опоздает! - сказал Евлиска, расхохотавшись. - Это же Хундляндия, страна вечного бардака.
  
  - И дураков, - подчеркнул я.
  
  Евлиска перестал смеяться и насупился. Достав длинную чёрную сигару, долго обнюхивал её, слюнявил, сосал. Смотреть на это было невозможно.
  
  Наконец, задымил. По перрону потянулся на редкость отвратный смрад.
  
  - Шведская? - заметил я с отвращением.
  
  - С острова Лидиньё, - горделиво ответил Евлиска. - Один знакомый делает.
  
  - Из чего же, боже святый? - воскликнул я.
  
  - По старинным рецептам гордых, победоносных варягов, - хвастливо проквакал Мардухай Евлиска-старший.
  
  Тут уж расхохотался я. Просто едва на ногах устоял. Так и ухватился за животики.
  
  Уже поезд подошёл, а я всё хохотал.
  
  - Ну, бывайте! - сказал я, запрыгивая в вагон. - Не кашляйте!
  
  Евлиска как раз зашёлся в кашле, да так, что даже ответить не мог.

   - Варяг, поди ж ты, - бормотал я, пробираясь к своему купе. - Гоблин из неведомой вагины.

Германия

Германия...
Как много в этом звуке
Для сердца гуннского сплелось!..
Томленье в нём, и боль, и мука,
И в тундре быстроногий лось...

И юрты милые, родные,
В степях монгольских, и "зиг хайль!",
И совершенно чумовые
Идеи об арийцах... Жаль,

Что мир убогий не заметил
Добро в глазах германских,
Ведь
Любой, кто гунна как-то встретил
Не станет чепуху галдеть,

Мол, плотоядный, кровожадный,
Кошмарный инкуб и суккуб.
О нет! Он очень импозантный,
Для Гюнтера он даже люб.

Ах, Гюнтер... То ума палата,
То блеск ума, ого-ого!
Не увалень какой пархатый,
Мудрей и нету никого.

Иль, скажем, Кун (он был навахо
С изрядной кровью пуритан).
Так тот вообще пошёл б на плаху
За каждый тезис, как баран,

Как агнец божий, не иначе
(Хоть был, наверное, проплачен)...
Столь мощных истин ярый полк -
Всё в клочья рвёт, как Локи-волк...

Не столь убогий чушесранец
Постигнуть может, знает бог,
Всё благородство гуннских damen,
Не то, что huren вдоль дорог...

И ты постигнуть-то сумеешь
Столь доказательный анклав! 

Вечно одинокий путь

*    *    *
В твоих глазах всё та же боль,
Всё та же горесть без названья, -
Зачем вошла ты в эту роль
С момента нашего прощанья?..

Прости, прости, прости, забудь,
Мне не нужны твои мученья!
Недолгим был наш общий путь,
Любви жестокой наважденье...

Смотри - вокруг сияет мир -
Он твой, лежит у твоих ног!
Вокруг, вдали, везде и вширь -
Доступны тропы всех дорог.

А я - лишь странник одинокий,
Ни с кем, один, всегда один...
И лишь одна моя дорога -
Дорога в Вечность средь руин

Моих мечтаний столь суровых,
Среди безмолвных рубежей.
Я обречён всегда и снова
Блуждать средь тёмных миражей...

Вечный Зов

  Разорванные гирлянды небес в вершине алых берегов среди давно погасших звёзд в бездонной равнодушной пустоте... Формы, бесчисленные формы непроявленных, перетекающих одна в другую существ - бессмысленных, идиотических, не похожих одно на другое, но всё же столь одинаковых: суб-атомарные личинки, корпускулы грядущих снов, слёз и звёзд...
  
  И где-то в бессмысленной предвечной пустоте звучит лишающий рассудок жуткий зов, похожий на гулкий и растянутый в вечность зов идиота, вопиение полнейшего кретина с жуткими смоляно-чёрными глазами - кавернами двух чёрных дыр...
   Зов вселенского кретина, барахтающегося в бездонной пустоте в центре мирозданья, пронизывает предвечные бесчисленные формы, перетекающие одна в другую, и заставляет их отзываться, шевелиться и оживать, побуждая к рожденью - так из чёрной пустоты абсолютного вакуума появляется планета - кусок гнилого мозга, кишащий червями в зловонной болотной жиже. И всплеском транзитного маразма, искрою блестящей деменции рождается вслед - солнце...

In Excremento



  Светлой памяти AR,
  Поэта и Революционера
  
  Хрустальный закат в лабиринте забытых мелодий, тихий смех над могилами невинно убиенных детей, - в последний понедельник мира будет ли воспоминанье о казнённых? Кровью налиты глаза креатур, вырабатывающих полтонны экскрементов в год. Миллиарды, миллиарды тонн экскрементов, башни и зиккураты. Выше любых пирамид. Окна и приветливо распахнутые двери. Застолья и собеседования. Кровати из фекалий, чайные чашечки и блюдца. Каловые конфетки, обёрнутые калом, - щедрые россыпи вкусных всеядий на подносах из экскрементов. Волосы любимой - самые тонкие и изысканные порожденья фекалий. Всеми оттенками экскрементов пестрят картины. Вдохновенные и прозорливые торговцы мазнёй гордо выступают на конференциях. Трибуны и сцены из фекалий. Рубрики в газетах, чернила из фекалий. Двести персон дают в день полтонны фекалий, - сноровистые и сосредоточенные ремесленники и шустрые проворные торговцы бегают и снуют, занятые делом, вечно каким-то делом. Тайные махинации, молва об афёрах. Куда-то за кордон транспортируют лучшие экскременты, - народ снова обманут, народ снова в фекалиях. Благословляю тебя, моя любовь, на сию жизнь, достойную пера ван Гога, ван Магога или любого другого продуктора и протагона. А я устал. Я бесконечно устал и ухожу. Туда, где цветы не пахнут какашками и поносом. Говорят, такие бывают. Всегда не здесь - так уж повелось. Нет, ты не можешь пойти со мной. Я хочу побыть один. Я оставляю тебе всё - ройся в своё удовольствие и забудь обо мне. Не горюй и не тужи. Моё сердце принадлежит мне, моя свобода - единственная моя ценность. Единственное неоспоримо моё. Живи как хочешь. Мне до этого нет никакого дела. Я ухожу. Не трогай меня своими коричневыми руками. Не будет лобызаний и спектаклей, смахивающих на полоумную дичь из специфичных продукторов. Ветер северо-запада зовёт меня и укажет мне дорогу. Дворцы из хрусталя и песни чистых уст.
  
  И ещё: как мало сердец, поющих песнь любви. Зачем же живут они, без песен, любви и красоты? Песнь позывов к появлению на свет божий очередных каловых палочек, колоритная, но скучная в своём убожестве гимнастика, - всё это я знаю не хуже, чем любой другой. Я такой как все. Не окрылённый мечтами, не встревоженный тихим шёпотом дождя, не устремлённый в золотистые дали и лазурные просторы. Грандиозные башни, как бы ни были высоки, с занебесных эмпирей - не более чем кубики гумна. В этой местности я не смог научиться плавать. Из реки выходят мужественные, но недалёкие умом персоны, хрипло дыша и утираясь. Не так уж и глубоко, если пораздумать. Глубины меня никогда не интересовали. Плыл лишь однажды, закрыв глаза и скрестив руки на груди. О-о-о-омпх... Течение прибило к берегу, где грубые руки схватили меня с поразительной бестактностью. Прочь, свиньи, прочь. Уберите от меня свои вонючие руки. Я вас не знаю, мистер, и знать не хочу. Вашу жену кто только не ****, мистер, стыдитесь смотреть людям в глаза. Муж шлюхи, - вот новый обертон, который оставит память не обо мне. Потом долгое и скучное поползновение в свой зиккурат, среди высоких стен и однообразных зрелищ. На перекрестке никак не могли разъехаться две hавновозки, и это выглядело самой притчей о мироздании. Это длилось долго, довольно долго. Я думал об этом. Встревоженная Эльфрида бегала повсюду, разыскивая меня, нашла уже в потёмках (по запаху, должно быть: я не воняю) и, ни слова не говоря, обняла довольно крепко, вглядываясь в мои глаза, исполненные чудовищной вселенской скорби. Что с тобой случилось? - прошептала она с необыкновенным выражением. Я задумался, а это бывает надолго. Пойдём, - прошептала она и повела. Не помню куда, кажется в наш дом. Я сойду с ума, - твёрдо сказал я, - если уже не сошёл. Всё будет хорошо, - сказала она. В темноте её трудно было различить. Кончилось топливное гумно. Нежно обняв меня, Эльфрида устроилась на коленях. От неё пахло не фиалками. Я пошёл спать, - сказал я, - открой окна проветрить. С улицы мощно потянуло экскрементами. Эльфрида вползла под одеяло ко мне и мы оцепенели, обнявшись, тревожно вслушиваясь в звуки вокруг. К утру будет полтонны, - сказал я, - для новой линии обороны; думаю, город будут бомбить; я бы, во всяком случае, бомбил. Что ты говоришь? - испуганно спросила Эльфрида. Спи безмятежно, если сможешь. Меня не мучает совесть, - объяснил я, - ничего подобного и в признаках; мне вообще дела нет до... Я сделал замысловатый жест рукой. Всё пофиг. Мой любимый, - проговорила жена (в ней был децл ярого фанатизма), крепко прижимаясь. О, о, ещё, ещё.
  
  Идиотизмус в чистом виде, йа, дас штиммт. Никогда не понимал аспектов, которые не входят в спектр моих тщательных, напряжённых штудий, постичь которые уж конечно вам не дано. Я с трудом отцепился от жены и, переступив через что-то на пороге, бросился прочь. Воздух! немного свежего воздуха! За городом простирались огромные фекалийские топи. От края до края и уходя за горизонт. Там плыл корабль. Кораблик! - вскликнул я, - челнок из местностей получше! Нет... торговый бриг. Спустились на лодках, угрюмо причалили к берегу. Местный? - спросил они. А вы приезжие? - с несвойственной мне агрессивностью поинтересовался я. У них были багры, мушкеты и мачете. Славная, брутальная потасовка. Я прекратил, чтобы немного отдышаться. Не без удовольствия рассматривал субъектов, разбросанных вокруг. Один царапал грязными ногтями кал. Что такое, мистер? - вежливо спросил я. Он что-то прохрипел. Я не слышу, да и не слушаю вас, - вежливо сказал я, - едва ли вы можете сказать мне нечто, чего я не знаю или что входило б в круг моих интересов и, между нами говоря, пристрастий; что же вы, поющие без голоса, да и не поющие даже, можете сказать мне? Я постукал его багром по чёрному плоскому затылку. Меня марает один ваш вид, - сказал я, - человечки безмозглые. Кто-то шуршал в кустах. Я моментально бросил багор. Визг и шорох. Город экскрементальных прохвостов. Это не мой город! - свирепо воскликнул я, - это вообще не город даже! это чудовищная клоака, которая столетьями продуктирует hавно! Я с трудом сдержал рыданья. Город моих грёз, мерцающий славой в огнях убераль, волшебный город смеха и веселья, пестрящий всеми сотнями ярких красок и оттенков, суровый город лютых холодов и крепкой стали, таится там, - я махнул рукой на северо-запад, - и туда не приплыть, не прийти; туда лишь можно прилететь. Я взмахнул огромными белыми крылами, но сам воздух смердил фекальями, был тяжел и нелётен. Кто-то захихикал потрясающе поhано. Я спокойно посмотрел. Что смешного? - спросил я, - что такого забавного, ироничного? Товарищ, ты... Я тебе не товарищ, ты, - сказал я и наступил на его плоскую рожу сильно.
  
  Кто-то ещё хотел высказаться, делая мне знаки. Я приблизился и присел, склонив голову. Он мог откусить ухо, но я рискнул. Ты... - прошептал человек. Не говори мне "ты", - заметил я и шлёпнул его по роже. Вы, - продолжил он, - никогда не выберетесь отсюда. Я кивнул и продолжил слушать. Вы по уши в... Что? - воскликнул я, - что? В... - повторил он, задёргался и закатил глаза. Вот мерзавец! - воскликнул я, - не мог сказать! Я не выдержал и разрыдался. Потом осквернил трупы, насколько возможно. Солнце всходило, освещая чудовищные перспективы. Город угрожающе надвинулся и поглотил...
  
  Пришёл в себя на улице, стараясь войти в общую струю, насколько возможно, если бы не мрачные взгляды на мои огромные белые крылья, за которые меня когда-то полюбила Эльфрида. Но она одна такая была, в этом городе, глупышка Эльфрида. Фанатический романтик и очень хорошая любовница. Но она из местных, а я ничего не помню. Меня спрашивали, конечно, откуда я свалился, но я бы и сам хотел знать. Мерзавец и подонок... - шептали, глядя на меня. Я заискивающе осклабился, да я как все. Задыхаясь от омерзения, сожрал булочку, купленную у мрачного, смуглого торговца. С тебя три сольдо, - проворчал он. Я уже заплатил, - бросил я. С тебя три сольдо, - повторил он угрожающе. Джизес крайст. Я стремительно обшарил карманы. Как назло, больше не было. Я всё не научился правильно торговать. Положил деньги на стойку - и их уже нет. Ты же взял деньги, - сказал я. Три сольдо давай, - мрачно сказал торговец опять. Я снял кафтан и положил на стойку. Это стоит двадцать три, - сказал я. Даю три, - сказал торговец. Я развёл руками. Спорить с торгашнёй - последнее дело. Ты плохо кончишь, - сказал я, уходя, - кара постигнет тебя. Он мрачно и тупо смотрел мне вслед. Я попытался затеряться в толпе. Недружелюбные лица, все одинаково смуглые и угрюмые, тупо и невероятно злобно пялились на меня. Я взял помойное ведро, стоявшее у одного дома, и вылил на себя. Что ещё? Размазал по красивому лицу и белой коже. Облизал пальцы.
  
  Затеряться не просто, скрыться почти не возможно, всё кишит персонами, чуждыми мне молекулярно. Я шёл, стараясь не встречаться с их подлыми глазами чич. Грубые, топорно сделанные лица, смуглые и угрюмые, бросали на меня тяжёлые сумрачные взгляды. Тупизна их не чистых глаз всегда была одной из тех загадок (глубоких, полагаю), которые меня интересовали как весьма малоинтересный аспект. Я всё ещё не продумал эту, в общем-то, весьма банальную вещь до конца. Много более важных мыслей. Внезапно кто-то схватил меня за руку. От неожиданности я мощно ударил в рыло кулаком. Сработало рефлекторно. Это была жена. Эльфрида, - упрекнул я, - не подкрадывайся ко мне. Прости, о муж, - сказала она, - я больше не буду. То-то же, - сурово сказал я. Обнявшись, мы зашагали в общем потоке. На площади уже маневрировали заправленные hавновозки и длинной колонной потянулись за город - бастионы и укрепления требуют много ресурсов. Мощные и крутые изменения грядут, - бросил я жене и парочке слухачей, - белые, ослепительно яркие силы небес разнесут этот жалкий городок в дребадан за фюнф минутн; могу спорить на три сольдо и чёрный зад любого торгаша. Ты такой спорщик, - ласково заметила жена, доверчиво прижимаясь. Да, я такой. Хотел бы я быть одним из них - лётчиком в могучем шестокрыле, пикирующем красиво, нажимая на педаль. И яркая, пламенная бомба точно падает на столь бездарные постройки. Взрыв и великолепные результаты. В руинах будут ползать, собирая куски тел, потом. Я думаю, - с нетипичной для меня живостию сказал я, - что только ангелы небесные могли создать это чудо. Какое чудо? - испуганно спросила Эльфрида, тревожно вглядываясь в мои красивые глаза. Я изобразил руками: бомбу. Подошли патрульные. Здесь запрещено нечто изображать, вы хронический хулиган и повстанец. Да куда уж тут повстанешь, головой упираешься в кал. Высокие стены и, как ни странно, узкие проходы, по которым пробираешься ползком, тыкаясь вслепую. Я не хочу не приятностей, а Вы? Эльфрида с отчаяньем пыталась что-то объяснить. Не трогайте его! - рыдала она. Трогайте себя, - добавил я. Не адекватность квазисосуществования.
  
  В общепитательной столовой выстроилась длинная очередь. Раздавали брикеты, но всё равно всем не хватит. Недостаток ресурсов и махинации, как обычно. Куски просроченных продуктов швырялись в хищные руки. Талоны были не у всех, но из-под пола кое-что можно было получить, пихнув то или сё. Кто-то жизнерадостно рассмеялся. Возможно это был я, потому что на меня уставились все эти тупые, смуглые рыла. Эльфрида поспешила меня увести, но я и не шелохнулся. Малышке было со мной не совладать. Не сдвинула ни на йоту. Не надо, пожалуйста, - взмолилась она, - у тебя уже три предупреждения, я не хочу, чтобы тебя опять забрали. Она заплакала. Я тоже не хочу, - спокойно сказал я, - но мысли о высоком побуждают меня к решительным действиям против всех, считая тебя; только моё долготерпение оправдывает ряд коллизий, которые ещё не произошли, но обязательно грядут, уж поверь мне. Я тебе верю! - пылко сказала жена. Мне снятся бомбы и гекатомбы, в лазурных закатах и алых рубежах. Моя добрая жена всё пыталась поколебать мою невероятную упёртость, и опять нахлынуло какое-то спокойное злорадство. Я провёл большим пальцем по горлу. В толпе прошёл испуганный шёпот. Потом я удалился, не смотря на удары патрульных со всех сторон. Эльфрида плакала и умоляла не забирать, но, разумеется, меня забрали. В отделении, где воняло чрезвычайно, хмурый, угрюмый дознаватель требовал ответа на вопросы, которые его совершенно не касались. Я так и объяснил, вежливо и конструктивно. У меня уже начала болеть голова от ударов, но я старался не обращать внимания. Было очень познавательно посидеть три дня по горло в камере для злостных. Сверху ещё падало. Уровень не поднимался, но залипало глаза. Пару раз я отключился, повиснув на верёвках, и в общем, плодотворно провёл время, обдумав ряд вопросов. Когда меня выпустили, Эльфрида могла меня узнать только сенсором. Бедняжка, она переживала больше меня. Я вообще не переживал. Дома я хотел только одного: выспаться. Жена была не так уж глупа, стараясь особо не болтать. Тебе нужен покой, - всё время твердила она. Рухнув в кровать, тотчас отключился. Проспал суток двое. Разбужен был ударами ног по торсу и корпусу. Это была не жена, сообразил я. С трудом разлепив глаза, я увидел перед лицом коричневый манускрипт и с трудом разобрал каракули. Меня посылают на работы - худшей пакости придумать не могли. Эльфрида быстро собрала котомку и сунула мне в руки. Не переутомись, - сказала она. И не подумал бы, - заверил я. Мы долго и взасос поцеловались, не смотря на яростные вопли и удары со всех сторон. Шнелля! шнелля! Я не спеша направился принять участие в этом абсолютно идиотском мероприятии. Я вас запомнил навечно, - сказал я, - и потом не прикидывайтесь дурачками: "я выполнял приказ"; я сам издам такой приказ, что вы какашками умоетесь; попомните моё слово.
  
  Поговорив с персонами, которые имели наглость хамить мне (удары дубинками - это другое), я с трудом сдержал смех, увидев предстоящее зрелище. Не сразу даже разобрал, что в огромной куче экскрементов движутся и шустро снуют трудящиеся сограждане. Кто-то приветливо помахал рукой. Не мне, готов ручаться. Не было у меня, кроме Эльфриды, тут никого и ничего. Кто-то из патрульных пролаял директиву. Потом мне показали пальцем на что-то. Фонтан фекалий прямо обрушился на меня и через миг я очутился в общей массе. Все что-то делали, сновали, очень сосредоточенно. Нормально работай, строй туннели, - сказали мне. Тут уж я просто расхохотался. Все посмотрели на меня с такой ненавистью, что даже поразило, потрясло. Неделя общего трудового вклада. Я, конечно, командовал, не работал же. Получилась интересная, замысловатая конструкция, которую начальник долго и угрюмо рассматривал, потом проорал: но где здесь вход? При чём тут вход? Я творил в порыве вдохновенья. Никто туда, конечно, не войдёт. Там чисто и прохладно. Разрушить! расколотить! - орал плюгавый и по-настоящему тупой начальник. Работники неохотно замахали кирками. Они ведь тоже были увлечены. Все уставили рыла в бункер. Там было очень мило. Я приложил maximum фантазии и творческого подхода. Убрать на фиг! - приказал начальник. Работники сердито запыхтели, не взирая на вопли и удары. Приятно запахло бунтом. Сильные натруженные руки крепко стиснули мотыги, плотной стеной обступив меня и начальника. Вот теперь можно поговорить. Гражданин, - сказал я начальнику, - я хочу вам объяснить один момент, который вас касается самым прямым и брутальным образом. Начальник пытался убежать, но лишь тыкался в мощные торсы. Не бейте меня! - заверещал он, - вас всех накажут! Это очень смешно, - заметил я, - интересно, как ещё можно наказать хуже? Вы останетесь без обеда! - провизжал начальник. Дешёвый ход, - заметил я, - брикетов всё равно на всех не хватает, некоторые уже своих детей даже съели; я их лично не виню. Я ткнул пальцем в начальника. Пред обвиненьем предстал ты, гражданин, - сказал я. Кто-то не выдержал и ударил киркой. Начальник истерично завизжал, размахивая руками. Кирка вошла глубоко, но очень удачно: разговор можно было продолжить ещё немного.
  
  Вас всех накажут! - визжал начальник. Ты это уже говорил, - заметил я, отмахнувшись, - что-то ещё? Начальник показал на меня пальцем: ты это всё подстроил, из-за тебя начались неприятности и внесена смута и беспорядок. Мне дела нет до вас, - сказал я, - милейший; мой путь неизъясним в сиянье алых звёзд, кровавых и мятежных; viva Anarkia! viva Revolution! Viva! - грянуло в строю. Потом быстрая разделка надзирателей и ещё кого-то. Мне уже надоело, я умыл руки и направился прочь. Баста, я своё отработал, хотя никогда не стоял на патриотических позициях. И близко не стоял. Сонмы одержимых психопатов для меня никто и ничто. Лишь вольный ветер и чудесные просторы влекут меня: свобода. Напевы ветра - это надо слышать. Саванны и прерии, запах травы и восхитительное пламя костра. Страстный взор любимой (сдерживаться насколько возможно) и безумие любви до рассвета. Потом поход - весь день, по направлению за солнцем. Табуны прекрасных лошадей и поодаль непокорные мустанги, стада диких буйволов и монументальных слонов, милые львята и рядом их мамашки (папашке дела до них нет), - лепота. Потом безумие алеющего солнца на закате и снова ночь, костёр, любовь. После долгих рейдов впроголодь, тело подруги стало идеальным: крепкое, сильное и обжигающе горячее... Я, наверно, улыбнулся, потому что снова был остановлен патрульными. Это была гримаса подобострастия, - заверил я. Кое-как отвязался. Всё равно выдали предупреждение, ну что за мерзавцы. Ещё два раза можно улыбнуться. Потом три дня изолятора и неделя добросовестных работ. Кто-то же должен, - так это объясняли. Кто-то, но не я, - отвечал обычно я. Мы не могли договориться.
  
  Эльфрида едва не сбила меня с ног при встрече. Набросилась тигрицей и повисла. Как хорошо было б, - сказал я, глядя в её честные и верные глаза, - отсюда подальше, только ты и я. Эльфрида обняла меня так, что я стал задыхаться. Отпусти, малышка, - попросил я. Она впилась страстным поцелуем. Ну хорошо. Ещё минут пятнадцать горячих нежностей. На столе обнаружилось что-то съедобное и, не глядя, всё сожрал почти моментально. Как всё прошло? - спросила Эльфрида. Неделя глубокого бесчестья, - сказал я, - идиотизмус и никаких компромиссов; что мы там возводили, я даже не понял; работа ради работы, надо же людей занять; хлеб и зрелища? нет - работа и работа; эффективней против не довольства. Я всхохотнул: всё-таки не довольство было; я, конечно, подстрекал. В глазах жены вспыхнул восторг, она свалила меня на кровать и быстро сломила попытки сопротивления. Я немного устал, - заметил я. Она и слушать ничего не хотела. Через полчаса я отключился. Кажется, ещё два часа жена получала своё, очнулся уже в сумерках. Выйдем прогуляться? - предложил я. За что ценю Эльфриду: фанатически поддерживает любую инициативу. Однажды виде шутки предложил ей прыгнуть в какую-то яму - она прыгнула не колеблясь. С трудом вытащил, едва успел. Что ж, неплохо. Такая прыть, такая резвость. Не надо думать, чистые исполнительные функции. Притом неглупа, весьма смышлённа. Только чувства юмора нет, начисто. Для неё я что-то вроде удивительной зверушки или редкостной игрушки. На улице всё ещё толпились - граждане возвращались с работы, влача котомки и цепко держа в руках брикеты - из числа счастливцев, которым досталось. Всё равно отбирали, конечно. Патрульные как раз никогда не вмешивались, потому что были в деле. Они нагло жевали брикеты и, чавкая, лаяли что-то. Как обычно: шнель! шнель! Трудились вовсю. Направились прочь из города - на крохотную полянку радиусом в два метра, где можно было посидеть, не пачкаясь. Правда, именно там была табличка: "Не задерживаться! Ядовитые отходы!". Что там закопали, неведомо, но место было чистое, тут даже пробивались мхи. Уселись, глядя на северо-запад. Ранимая и впечатлительная Эльфрида, дрожа от перевозбуждения, романтически прижалась. Мы едва успели поцеловаться (чуть башню не сорвало), как уже появился патруль. Я вздохнул: они что, чуют своими чёрными задницами? Начали быстро целоваться, раз тридцать успели, несмотря на град дубинок и истошное лаянье патрульных. Всё-таки разбили наш союз, выпроводили прочь с нашего любимого места. Я запомнил их рожи навечно и злорадно ухмыльнулся: я поквитаюсь, спорьте на все свои сольдо. Подхватил Эльфриду на руки, крутанулся, вызвав визг, и пронёс шагов десять, пока не сбили с ног. Второе предупреждение за день.
  
  Нам бы не получить ещё одно предупреждение, - заметил я, - дойдём домой без приключений; я не хочу опять три дня сидеть по горло в hавне. Эльфрида живо кивнула и горячо поцеловала. Моментально получил третье предупреждение. Спасибо, Эльфрида, - с лёгкой иронией заметил я, и под лаянье патрульных, размахивающих дубинками, направился на собеседование. Вы неисправимы, - сказали мне, - три предупреждения в день: вы один такой; разврат, порок и возмущение нравов. Эльфрида - моя жена, - ответил я, - и ничего плохого мы не делали. Кроме того, вы не заплатили торговцу за товар, - сказал комендант, - и ходите без кафтана, что является нарушением традиции и богохульством. Надеюсь, - кивнул я. Комендант открыл журнал и записал: три предупреждения за неподобающее поведение, мошенничество, попирание устоев и неуважение к следствию. Я задумался, всё в толк не мог взять, где ключевой момент выхода из этого дурдома. Неделя трудовых работ, - пропел комендант, - и три дня в изоляторе; увести! Через пять минут продолжил раздумывать, шумно сопя, задрав рыло, чтобы не захлебнуться в hавне. Джизес крайст, - размышлял я, - я всё время забываю об этих отстоях или что там; патриотизьм, нормальная работа и всё такое; кроме того, я нарушаю приличия и возмущаю нравы; ничего романтического или пафосного в этом нет: я уже не помню, сколько у меня было приводов и взысканий. Три дня прошли тяжело, поскольку лишь недавно нечто подобное уже было. Потом неделя трудовых работ, где не было сил даже бунтовать (как надеялись), и первое изумление жены. Она рыдала в голос.
  
  Мне нужно запомнить все эти распорядки, - говорил я, не в силах взглянуть ей в глаза (потому что сгорал от стыда), - иначе я не выдержу; скажи, как нужно себя вести нормально? Труд, обязательства и законопослушание, - сказала Эльфрида, - это всё, что я знаю; но лучше тебе поговорить с кем-то мудрым. Боже упаси! - воскликнул я. Свалил Эльфриду на кровать и отыгрался за свой позор. Как я понимаю, - рассуждал я, - в доме может твориться какой угодно бардак, а на улице - типа устои норм или как это называется? Отстои морали, - сказала Эльфрида, восхищённая натиском и техникой. Вот! - сказал я, - тут ключевой момент; всё время помнить об этих отстоях морали и... О нравственных императивах, - сказала Эльфрида. А ты не так глупа, - заметил я, - ты растёшь в моих глазах; только не вздумай умничать; я - умный. Эльфрида согласилась, но в её страстных глазах мелькнул какой-то непокорный азарт. Она, наверно, книжки читает тайком, хочет порисоваться. Гут. Это интересно, да, интересно. Пусть попробует ещё поспорить конструктивно, я буду в полном восторге. Не смотри на меня так умно, - сказал я, - ты меня смущаешь и нервируешь; никогда не забывай, что я умный, хорошо?
  
  Включиться в общую струю, - подумал я, двигаясь в магазин за новым кафтаном, и расхохотался. Тотчас получил предупреждение. Чепуха, ещё два есть. Но вообще, нельзя расслабляться и забываться. В магазине терпеливо предстал перед обыском и двухчасовым допросом. Держал исключительно нейтральную линию, но предупреждение получил за одну лёгкую ухмылку и замечание пикантного характера. Наконец, беседа с торговцем. Выложил двадцать сольдо и кучу брикетов. Торговец сунул лапу, но я ударил ножом и пришпилил. Мой кафтан, - сказал я. Торговец выдал. Я убрал нож и, уходя, прихватил пару брикетов и несколько монет. Кажется, начинаю включаться в общий план. Опять обыск на выходе и два часа допроса. Всё отобрали, оставив только кафтан. Я потребовал книгу жалоб - и всё моментально вернули. Я в любом случае буду жаловаться, - сказал я, и мне ещё денег дали. Иду жаловаться в комендатуру, - сказал я, и мне дали новые ботинки. Ха-ра-шо. Вполне постижимо. На улице патрульные долго пялились (привыкли уже меня задерживать), но с недоверием прошли мимо. На моём лице не дрогнул ни один мускул. Всё сработало прекрасно. Кафтан с мутными разводами, кепка плашмя, не белая кожа, никаких эмоций и тупой угрюмый взор. Не придраться.
  
  Эльфрида была в восторге, что я вернулся. Только два предупреждения, - сказал я, - всё в порядке. Рухнули в кровать и остаток дня провели в лобызаниях и восторгах. Ночь поспокойней. На рассвете опять потянуло за город. Снова арестуют, - размышлял я, - даже сомневаюсь, что хочу сидеть опять три дня по горло в hавне, а потом неделю работать в том же hавне. Тебе не хватает решительности и героизма, - сказала Эльфрида. Что ж, таков уж я, - согласился я. Блуждали по городу, смотрели на hавновозки, работу патрульных, кое-что купили у торговцев, в общем, всё нормально. Как это легко, однако, - заметил я, - даже слишком легко, а я люблю трудности и сложности; я думаю о бомбах, заложенных в булочки и пирожки; можно, думаю, сделать, встряхнуть пару лотков. Эльфрида, как всегда, бурно и яро поддержала. Встряхнуть пару лотков, - потом попугаем болтала недели две. Потом встряхнули и первыми прибежали в комендатуру. Это был Шпильбабен, - доложили мы (тот самый гондурасец, который замутил мои три сольдо), - вначале он заминировал свой лоток, потом ещё два; а были б бомбы, так он бы заминировал и двадцать лотков. С меня сняли оба предупреждения за гражданскую мужественность и выдали пару брикетов. Я патриот теперь и отныне, - сказал я, - это просто великолепно: доносить, сотрудничать с властями; да я бы и на тебя настучал. Эльфрида с бурным возмущением набрала побольше воздуха в лёгкие и раскрыла свой ротик, но я успел сунуть в него брикет и сказал, что пошутил. Разумеется. Такая шутка.
  
  Столь глупая идея, однако же, на редкость увлекла; в самом деле, я увидел просвет в этом исходе. Как долго брёл я в неведеньи и вдруг открылось, воссияло чрево новой будущности и радужной перспективы. Уже через неделю я прошёл курс патрульного и с воплями "шнелля! шнелля!" гнал в комендатуру провинившихся и обвинённых. Потом полгода работы надзирателем, поднялся до сержанта. Потом ещё один курс и попал в оперативную группу (мы разматывали этот клубок с делом Шпильбабена), наконец - возглавил специальное отделение "Удар и упреждение". Вот тут я был в своей струе. Разгром логова сообщников, дознания и вторжения к подозрительным в жилища. Вскоре я подобрался к креслу трёх сопредседателей городского совета и занял одно из них. Тотчас же внёс предложение об ужесточении мер, поскольку Шпильбабен оказался связан с красными лазутчиками. Перед кругом посвящённых я объявил, что ситуация взрывоопасна и может выйти из-под контроля, если меры не будут приняты со всей подобающей суровостью. Дик МакКэйс, который - глупый болван - пока занимал пост мэра, обратил внимание на некоторую жёсткость моих мер, но на него я даже не взглянул. Весь комитет сопредседателей я уже держал за жопу и, пардон на пикантные подробности, имел их. Настанет час, я и тебя поимею, - сквозь зубы бросил я Дику, который никогда ничего не поймёт. Моё предложение было принято и на следующий день к трудовым работам потянулись длинные колонны. Я назначил Эльфриду надзирательницей и выдал ей роскошный аусвайс, позволяющий действовать решительно, патриотично и по-граждански. Пошла молва о некой "деспотии", но я быстро разоблачил красных и все они были приговорены к пожизненным добровольным работам. Я помахал им красным платочком, а их детей заслал в интернат, где из них сделают патрульных и надзирателей.
  
  Эльфрида была в восторге от моей карьеры, да и я сам, в общем, тоже. Дик МакКэйс наконец-таки был разоблачён (он работал на красных), и я, как национальный герой, был единогласно назначен новым мэром. Вот тут я и издал указ, от которого все просто присели. Даже неудобно сказать. Но никто и не пикнул, конечно. Выступая перед студентами института "Переработки и изготовления", я воззвал к согражданам: дорогие девушки и тэ пэ! - зал потонул в овациях; - спасибо; я обещаю вам, насколько только может наобещать мэр, что не допущу воцарения хаоса и инстинктов; красная угроза, исходящая из каждой канализационной дыры, угроза, которая таится в каждой постели меж любящими сердцами, угроза, которая поджидает сейчас и впредь вас и ваших детей, будет устранена, если вы будете рьяно исполнять инструкции, иначе ваш добровольный труд будет пожизненным. Студенты со свойственным молодости идеализмом бурно аплодировали. А сейчас, - воззвал я, - за работу! Все студенты строем направились строить рубежи и бастионы от красной угрозы. Всюду кишели лазутчики Шпильбабена и его прихвостней. Как их много! Несмотря на то, что на каждого было заведено досье, тень подозрения падала на всех. Кроме меня, разумеется. Отряды "Бич и кара", "Анти-красный террор", "Швайнфуртские патриоты", "Добровольцы из Дюбльхайма" и блистательные "Девушки любимого мэра" (сам отбирал) пресекали даже намёки на появление красной эпидемии и чумы. Быстро создав две службы (чтобы контролировали и друг друга), "Дознания и экспертные оценки" (ДЭО) и "Поиск и умозаключения" (ПУЗ), а также вспомогательные небольшие службы "Проверка подозрительных агентов", "Контроль за добровольцами труда", "Согласование поступающих директив", "Обработка данных об агентах КУ", "Служба специальных операций", "Отдел обескураживающих подходов", "Шпионаж и диверсионные работы", "Точки зрения противной стороны", "Забота о детстве беспечальном", "Жёсткий контроль пожилых и престарелых персон", "Ключевые меры безопасности", "Упреждение конфликтных ситуаций", "Корпус стратегического планирования", "Локализация очагов конфронтаций", "БиГ" (только посвящённые знали, что бы это значило, а значило "Боевики и головорезы" - практический подход к упреждающей попытке искоренить красных до нуля) и - самая любопытная - "Служба 234" (даже не скажу, что это такое), я мог прекрасно наслаждаться жизнью, пока всю эту пакостную и грязную работу делают другие. Я лишь прилагал всю свою изощрённость для написания всё новых и новых директив и распоряжений. Всё это исполнялось незамедлительно по сложной функционике работы служб и отделений.
  
  Через пару лет мне стало скучно. Сократил половину служб, а прочие столкнул друг с другом, тщательно следя за событиями. Успешно сократил их почти до нуля, а прочих отправил на добровольные работы пожизненно (все они оказались красными агентами). Город почти обезлюдел, но, умудрённый опытом, я грустно думал, что через пару лет, как и всегда, как и многие столетья, город будет кишеть всё теми же лицами и продукторами.
   Вот тогда я решил уйти. Нежно поцеловав жену в лоб, я накрыл её подушкой и выстрелил в оный лоб, подхватил котомку и вышел в спокойную тишь. Я знаю, что к северо-западным рубежам ни доплыть, ни дойти, ни добраться. Можно только долететь. Я знаю. Перед моими глазами простирались бескрайние фекалийские топи. Я ещё раз оглянулся на город, который всё же был моим приютом, и уверенной, твёрдой походкой направился в логово моей свирепой неги.



15 марта 2019 г.

Рецензия на книжку М. Уэльбека о Лавкрафте

(ну и рожа... сразу видно француза))



Единственное, пожалуй, чем эта книжонка хороша - это своим названием. В этом смысле её - да, можно читать. Можно купить и поставить на полку. Время от времени подходить и читать... Типа того.

Если серьёзно, то первые же пассажи нагоняют апатию и производят самое удручающее впечатление. Буквально с первых строк Мишель Уэльбек (далее эту сущность будем называть Ми-Уэл) спешит заверить нас, что все сущности и мифологемы Лавкрафта - суть чистая фантазия, не имеющая никакой почвы. Затем ещё раз повторяет. И ещё... Почему-то Ми-Уэлу это важно.

Допустим. Однако дощечки царя Ассурбанипала - научный факт. Как раз в то время они были найдены и изучались. Лавкрафт был одним из первых, кто читал переводы. Именно там говорится о сущностях Иных Миров. На основе этого был написан «Некрономикон».

Затем. Традиционная демонология говорит о Вельзевуле, Бегемоте, Бельфегоре и прочих сонмах. Даже в «Библии» упоминается Дагон, разве нет?

Третье. Традиционный европейский фольклор, который Лавкрафт обожал. Легенды о чернокнижниках и ведьмах, более поздние мифы о Фаусте и Мефистофеле - разве это было чистой выдумкой Лавкрафта?

Возьмём одно из первых сочинений Лавкрафта, написанных им в возрасте 15 лет. Оно называется «Алхимик» - в этой истории Говард рассказывает абсолютно классическую притчу в духе Гофмана и английских готических романистов. Это, очевидно, обыкновенная рефлексия о чём-то прочитанном, учитывая феноменальное библиофильство Лавкрафта. (Впрочем, тут же надо поспешить оговориться и подчеркнуть, что сам Лавкрафт находил чтение книг делом довольно скучным, но занимался им за неимением чего-нибудь поинтересней. Он объяснял, что он имеет в виду под «интересной жизнью», говоря, что по природе своей - он вожак и чувствовал бы себя в своей тарелке во главе легионов, - вот это была б жизнь для него. Одна Ми-Уэл сходу обзывает Лавкрафта хлюпиком и маменькиным сынком...).

Затем француз зачем-то приплетает Селина* и внезапно включает странную истерику на почве расизма. Честное слово, я бы никогда не предположил, что это может быть чем-то важным в творчестве Лавкрафта, который для меня всегда был удивительным репродуктором чистого космического ужаса (что я и попытался передать в рамках своего музыкального проекта Astrophobos, стилистику которого я обозначил как Lovecraftian Darkwave; позже изменил на Microtonal Dark Poem, но это неважно, там волосы дыбом встанут даже у плешивого). Нечто в таком роде - да, сквозило в рассказце «Улица», где Лавкрафт ужасается каким-то «заведениям Петровича», но у меня это вызвало разве что здоровый смех. Действительно смешно. Что-то ещё было про индейцев, но там Лавкрафт пересказывал слова какого-то пастора. Вот, наверное, и всё. Обыкновенная неприязнь коренного жителя к той помойке, в которую превращалось его гемютное местечко, трансформируясь в современный мегаполис. Лавкрафт страдал и, возможно, порою бредил. Ему немного-то и надо было для несчастья...

Что я легко могу понять и о чём постоянно ныл наш герой - так это то, как безжалостно сносятся старые здания, сметаемые трамвайными путями, город растёт и заполняется всё новыми волнами мигрантов. Только это были не Петровичи, а сицилийские мафиози, бежавшие от тогдашнего режима, который просто топил преступников в отстойных ямах (чем Лавкрафт, безусловно, пылко восхищался - а кто б не восхищался?..). Да, это было невыносимо и Лавкрафт видел корнем зла этих «понаехавших». Но приказ сносить старинные кварталы принимали местные власти - такие же, как Лавкрафт. А быть может, и его далёкие родственники. А вот приехавшие зачастую трудились от зари до зари, радуясь хотя бы тому, что на сухую лепёшку можно положить дольку помидора или даже колбасы, - так, собственно, возникла пицца.

Далее Ми-Уэл начинает пересказывать биографию Лавкрафта - это малоинтересно, ибо всё равно француз своими куриными глазами в упор ничего не видит и куриным же мозгом ни-черта не понимает.

Пишет Ми-Уэл отвратно, прёт французский шовинизм. Бержье какой-то.

У Лавкрафта, оказывается, были ученики. Блох, Лонг, Вош, Манд, несть и числа. То-то Лавкрафт бы удивился...

Закончил первую часть. Что могу сказать? Мысль француза неглубока, а взгляд недалёк...


*


Во второй части книжки Ми-Уэл принимается криво пересказывать тёмные мистерии лавкрафтианства, но быстро булькается в привычную французскую среду общественных помоев, от коих Лавкрафт был так далёк. Ми-Уэл вроде как ползёт по следу, но так он далеко не уйдёт... Шнелля-шнелля, bistro-bistro!

Ползучая мысль - вот стиль этой книжонки.

Но едва тема заходит о педерастии, как француз вдруг оживляется, появляется какой-то пульс, письмо становится бойким, пишется легко. А я всё ждал, когда Ми-Уэл перестанет тужиться и начнёт излюбленные французские мотивы...

Через десяток страниц француз переключается на архитектуру старого Провиденса. Коряво описывает синдром Стендаля («эстетический психоз»).

Набирается наглости и записывает Лотреамона в предшественники Лавкрафта. Ты шутишь, ска...

Увлечение Лавкрафта научными теориями. «Сны в ведьмином доме» - сильная штука, да.

Создателями неэвклидовой геометрии были Янош Больяи и Николай Лобачевский. Запиши себе не бумажке и прилепи на свой низкий французский лоб, внятно произнести всё равно не сможешь.

Француз не в курсе, что теории Эйнштейна и квантовая механика Планка опровергнуты и признаны ошибочными. На днях в России впервые в экспериментальной науке был произведён опыт по перемещению во времени.


*


Часть третья. Описываются трудовые будни писателя-любителя Г.Ф. Лавкрафта. Тем временем, в США в 1929 году наступает Великая Депрессия, которую Лавкрафт не переживёт...

Ми-Уэл местами переходит на дурашливый тон. Знаменитое «французское красноречие».

Удивительная история галантности Лавкрафта. Была такая Соня Хрини, одесская еврейка (спасибо, хоть «русской» не называют, как то приняли за манеру в адрес немецкой проститутки Лу(изы) фон Саломе), - вполне возможно, одна из многих подружек Кроули (ну, много их у него было), а дальше чистая конспирология, которая приводит в восторг оккультных маньяков, но француз как всегда - не видит в упор, пониманий ноль...

Умиление Лавкрафта. Нечто вроде гемюта. В сущности, Лавкрафт - плебейская, американская версия Обломова. Только без поместья, дворянства и полагающейся полноценной образованности (знание языков, как минимум). Хотя Лавкрафт любил называться «эсквайром», то есть самодостаточным помещиком (каким был дворянин-мечтатель Обломов), был он на самом деле мелким мещанином, чей удел - снимать комнаты и питаться не пойми чем в забегаловках. Самодостаточность? Ну, как сказать. На ум лезет некий лорд Болескина. - Чёрт побери, вот это была б пара! Какая там к ляду Соня...

Впрочем, моменто. В 1935-м Кроули был уже полным банкротом, а поместье он потерял ещё в 1913-м. Да, тоже пришлось шататься тут и там. Судьба поэта-с.

Лавкрафт очень быстро оценил прелести семейной жизни, поскольку всякая «милая пампушка» мигом запрыгивает на шею, едва начинается фаза супружества. Соня заставляла Лавкрафта писать унизительные письма в редакции, пытаясь продать свои произведения. Таких писем Лавкрафт написал огромное количество. Но покупать никто не хотел. Тогда Соня заставила его искать просто какую-нибудь работу на дому, что-то вроде заказной журналистики или редактуры. И тут-то Лавкрафт стал что-то подозревать...

Гемют распадается, супруги расстаются. В отместку Соня сжигает все письма, которые Лавкрафт ей писал. Что ж, мелочно и предсказуемо...

Лавкрафт же был в полном восторге оттого, что удрал, пока Сони не было дома (она была по делам в Цинциннати). Семейный быт такой увлекательный...

Единственную примечательную строку француз Ми-Уэл выдавливает уже на последних страницах: «Можно об этом сожалеть, но нужно это признать: Лавкрафт был скорее на стороне ненависти; ненависти и страха». Это бессмысленная чушь, конечно, но показывает, что даже у болвана на трёхстах станицах можно найти хорошо написанную сентенцию. Бог весть, Ницше, скажем, весь такой, какую страницу не открой...

Это дело вкуса, приятель. Он либо есть, либо ты француз...

Вот, в общем-то, и всё.


Оценка 2/10

_________
*он так и будет всю книгу приплетать каких-то дешёвых французиков, как будто это кому-нибудь интересно



март 2019, по эту сторону звёзд